Я забрал Турбо домой. Он отвернул голову крысе по кличке Руди, и Рёзхен щедро вознаградила его тунцом. По-моему, это сильно повредило его фигуре.
Вечер я посвятил своему дивану. Я взял лезвие от безопасной бритвы, старое, большое, не сверхэластичное с платиновым покрытием, а простое и удобное, перевернул диван, распорол шов обивки внизу, засунул руку по локоть внутрь и пошарил в поисках пули из пистолета Лемке. Вторую пулю, жертвой которой стала дантовская Беатриче, я, ошарашенный бандитским налетом Лемке, бездумно выбросил вместе с осколками.
Правда, она и сама изрядно пострадала, в отличие от первой, которую я через какое-то время выудил из дивана. Победив мрамор, она и сама расплющилась о него и была вся в царапинах. Первая же просто увязла в диване и сохранилась в своем первозданном виде. Я показал это гладкое, блестящее, изящное орудие смерти Турбо. Но он не захотел с ним играть.
Пришивать оказалось труднее, чем отпарывать. Вообще-то, я воспринимаю шитье и глажение как своего рода активную медитацию и с завистью думаю о многих и многих женщинах, которым это медитативное счастье отмерено щедрой мерой. Но на этот раз шитье превратилось для меня в неравную схватку с кожей, иголкой, наперстком и постоянно рвущейся ниткой.
Наконец я закончил, поставил диван на ножки, убрал швейные принадлежности и вышел на балкон. Воздух был теплый. Первые ночные бабочки бились в оконные стекла или, влетев в открытую дверь, кружились вокруг лампы. Я не сетую на свой возраст. Но бывают июньские вечера, в которые кажешься себе лишним в этом мире, если ты не молод и не влюблен. Я вздохнул, закрыл дверь балкона и задвинул шторы.
Зазвонил телефон. Я взял трубку, но сначала услышал только шум и тихий далекий голос, говоривший что-то, чего я не мог разобрать. Потом голос вдруг раздался у самого уха, совершенно отчетливо, хотя и на фоне того же самого шума; каждому слову вторило гулкое эхо:
— Герд? Алло, Герд?
Это была Лео.
— Ты где?
— Я хотела тебе сообщить… В общем… имей в виду, что Хельмута ты можешь не бояться…
— Я боюсь за тебя. Ты где?
— Алло, Герд! Алло! Я тебя не слышу. Ты меня слышишь?
— Ты где?
Связь оборвалась.
Я вспомнил рассуждения Тиберга о сверчке, который должен знать свой шесток. Потом представил себе Лео и Лемке в какой-нибудь Палестине или Ливии. Пока мы были вместе, я был уверен, что она не собирается делать карьеру террористки, что она просто попала в эту дурацкую историю и хочет поскорее выпутаться из нее, по возможности не угодив за решетку, и начать нормальную жизнь — если не прежнюю, то хотя бы новую. Еще я был уверен, что это лучший выход для всех. Детям тюрьма никогда не шла на пользу. Но и учебные лагеря боевиков в Палестине или в Ливии — тоже.
С такими мыслями плохо спится. Я рано встал и рано приехал к Нэгельсбаху в Гейдельберг.
— Ну что — мир?
Он улыбнулся.
— Мы работаем над одним и тем же делом. Я слышал, ваш новый заказчик — старик Вендт. А в остальном мы с вами мало что знаем об успехах друг друга, верно?
— Но мы оба знаем друг о друге, что не делаем ничего плохого.
— Надеюсь.
Я положил перед ним на стол пулю.
— Вы можете выяснить, не из того ли она пистолета, из которого был застрелен Вендт? И может, мы сегодня вечером встретимся? В вашем саду или на моем балконе?
— Приходите к нам. Моя жена будет рада. — Он взял пулю и покачал ее на ладони. — Результат будет сегодня вечером.
Я отправился в редакцию «Райн-Неккар-цайтунг». Титцке сидел за компьютером. Его вид напомнил мне свидетелей Иеговы, которые стоят на перекрестках со своей «Сторожевой башней». Та же самая серая, унылая и безнадежная добросовестность. Я не стал его спрашивать, что за черную тему он в данный момент освещает.
— Как насчет чашки кофе?
Он продолжал печатать, не поднимая головы.
— Ровно через тридцать минут в «Шафхойтле». Мокко, два яйца всмятку, один хлебец «Грэхем», масло, мед, сыр аппенцеллер или эмменталер. Заметано?
— Заметано.
— Лемке? — переспросил он, с аппетитом жуя. — Конечно знаю. Вернее, знал. В шестьдесят седьмом — шестьдесят восьмом годах он был знаменитостью в Гейдельберге. Видели бы вы его, когда он ставил на уши тринадцатую аудиторию. Когда правые, которые особенно его ненавидели, начинали орать во время его выступлений: «Зиг хайль, Лемке! Зиг хайль, Лемке!» — а он в ответ начинал дирижировать: «Хо, Хо, Хо Ши Мин!» — вот это было веселье! Если речевки начинались не очень громко, он их перекрикивал, потом они набирали силу, и он умолкал, какое-то время неподвижно стоял за кафедрой, ждал, а потом вскидывал руки и начинал на кафедре отбивать кулаками ритм «Хо, Хо, Хо Ши Мин!». Сначала крики заглушали этот ритм, потом его поддерживали другие, вступало все больше и больше голосов. Он замолкал, через какое-то время переставал бить по кафедре, только размахивал руками, как дирижер, и иногда устраивал из всего этого комедию, и все кончалось массовым хохотом. Даже когда правые были в большинстве, «Хо, Хо, Хо Ши Мин!» побеждало «Зиг хайль, Лемке!». Он всегда гениально выбирал нужный момент — у него было на это какое-то особое чутье, и он всегда начинал именно в тот момент, когда враги еще бодро орали, но на самом деле уже выдохлись.
— Вы знали его лично?
— Я тогда был в стороне от политики. А он был член СДС, и я иногда бывал у них, а иногда у других. Я был, так сказать, сторонний наблюдатель, ни нашим, ни вашим. А познакомился я с Лемке не в союзе, а в кино. Вы помните? Шестьдесят седьмой — шестьдесят восьмой годы были эпохой итало-вестернов. Каждую неделю в прокат выходил новый фильм — Леоне, Корбуччи, Колицци и как их там еще. В какой-то момент и до американцев тоже дошло, что это новый стиль вестерна, и они тоже сделали пару отличных фильмов. Тогда премьеры фильмов устраивались в кинотеатрах не по четвергам, а по пятницам, и каждую пятницу в 14.00 я сидел с друзьями из СДС в «Луксе» или в «Хармони» в первом ряду, на первом показе нового вестерна. Однажды мы с ним разговорились. Не о политике, а о кино. Вы знаете фильм «Касабланка»? Помните сцену, когда немецкие офицеры поют «Стражу на Рейне», а французы «Марсельезу», и обе песни так гармонично сливаются? Так вот, такого же эффекта он хотел добиться с «Зиг хайль, Лемке!» и «Хо, Хо, Хо Ши Мин!», сказал он мне, и это был наш единственный политический разговор. Знаете, он мне тогда понравился.